Город праведников, должно быть, обладал такой же статью. Хардести повернулся к Прегеру, напряженно вглядывавшемуся в мглистую даль.

– Я отправлюсь к Бинки, – пробормотал Прегер. – Я готов пойти на все ради того, чтобы стать мэром! И управлять городом я буду совершенно иначе, чем это делали мои предшественники, которые постоянно метались из одной крайности в другую, латали дыры, шли на компромисс и старались не замечать серьезных проблем. Вот уже сотню лет они проигрывают битву за битвой. Я не хочу, чтобы этот город стал Армагеддоном. Этого не хочет никто. Город не должен погибнуть! Я стану его мэром в годину бед, и я останусь его мэром во времена грядущего расцвета.

Быть сумасшедшим – значит чувствовать с мучительной ясностью боль и радость времени, которое уже минуло или еще не наступило. Пытаясь защитить это тонкое чувство, люди, которых принято называть сумасшедшими, меняют свое отношение к реальности, что, в свою очередь, приводит их к исполненным света и тьмы глубинам и ставит их перед нелегким выбором. Они могут либо вернуться назад, вызвав тем самым одобрение и восторг окружающих, либо вопреки всему упорствовать в своем стремлении пройти избранный ими некогда путь до конца. В тех случаях, когда они благодаря своему упорству узревают изначальный свет, их называют святыми.

Питер Лейк мог считать себя кем угодно, но только не святым. И он был прав, поскольку таковым никогда не являлся. С каждым днем снедавшая его тревога и необъяснимая тоска становились все сильнее и сильнее. Он все кружил и кружил по городу, не находя в нем ни пристанища, ни покоя. Все представлялось ему либо совершенно светлым, либо непроницаемо черным. Среднее положение занимали только машины, но и они то и дело вызывали у него неконтролируемые реакции, ставившие в тупик его напарников. Впрочем, они быстро привыкли к его странному поведению, тем более что оно никогда не заключало в себе агрессии.

– Мне, пожалуйста, пяток испанских яиц, – говорил он с прононсом уроженца Мэдисон-сквер. – Три слегка, два чуток и одно вкрутую. Что-что? В чем дело? Коту бы так. Ты знаешь, что такое кот? Скажу тебе, но только тихо-тихо. Не будь его, и одинокие женщины не разговаривали бы сами с собой. Вот так-то. И на буксир. На завтрак я всегда заказываю бананы. Какой же это завтрак, если нет бананов? Несите, несите! Хотя нет. Постойте. Уж лучше я возьму лепешечку. И на буксир. Я бедный, это правда. Я один из тех, о ком никто ничего не знает, но этот город принадлежит мне. Тогда почему же, скажите на милость, я ничего в нем не нахожу? Кто знает, быть может, его или меня попросту нет? Нет-нет, так не бывает. Что это за баптистская церковь, если у нее нет школьного автобуса? Говори что хочешь, весельчак. Ты прямо как Шалтай-Болтай. Мне нравится твое терпение, но сам я устаю от разговоров. Уж ты меня прости. Мне бы туда, в золотистый туман. И на буксир… Ладно-ладно. Уговорили. Меняю свой заказ. Обезьяний хлеб, горячую ливерную колбасу, кокосовые орехи и морскую пену. Вот это, я скажу вам, завтрак! Вы понимаете, о чем я? Я хотел бы… Хотел… Я и сам ничего не понимаю. Но я не сдаюсь, вы слышите? Не сдаюсь! И силы у меня еще остались. Вы бы знали, как это трудно…

Он мог нести подобный бред часами. Он говорил все быстрее и быстрее, пока не раскалялся добела, нес околесицу, чего-то требовал, стучал кулаком по столу и выражал недовольство состоянием дел в мире. Прежде же здесь царила справедливость. Да-да, но она была слишком высока и сложна для нынешних пигмеев. Вы не можете понять ее, не поняв красоты, потому что она прекрасна.

Никто не спорил с ним, и никто не боялся его, хотя он находился совсем не в ресторане и разговаривал не с поварами и не с официантами. Он мог часами стоять на пустой автостоянке, разговаривая с почтовым ящиком. Если случайный прохожий хотел опустить в ящик письмо, Питер Лейк на какое-то время замолкал, прерывая свои диатрибы, и с улыбкой наблюдал за действиями незнакомца. Стоило последнему отойти, как он тут же приступал к почтовому ящику с расспросами:

– Кто это был? Ты его знаешь? И часто он здесь бывает?

С наступлением темноты, томимый жаждой и голодом, он шел на Таймс-сквер, с тем чтобы выпить там стаканчик сока папайи, который он любил помимо прочего и за то, что само это действо делало его похожим на других горожан, будь они бизнесменами или сиделками. Идя по улице, он говорил так складно, что его талантам могли бы позавидовать и профессиональные зазывалы. Нечего и говорить, что подобная привычка, так же как и обыкновение подолгу беседовать с почтовыми ящиками, газовыми баллонами и мотоциклетными колясками, отнюдь не способствовала укреплению его репутации. Впрочем, в Нью-Йорке это никого особенно не интересовало.

– Мне большую папайю. Мне большую папайю. Мне большую папайю.

Он мог повторить эту фразу тысячу раз и забыть о своем желании в самый последний момент, когда он уже стоял возле стойки бара.

– Чем могу служить? – вежливо спрашивал у него продавец.

На этот вопрос Питер Лейк обычно отвечал смехом, хихиканьем и стонами, с которыми он не мог совладать до той поры, пока не оказывался в трущобах, куда он приходил для того, чтобы отдохнуть на угольной куче в подвале какого-нибудь дома.

Поздно ночью, когда улицы становились пустынными, а октябрьская луна уже была готова скрыться за пенсильванскими лесами, Питер Лейк внезапно просыпался от ужаса. Ему казалось, что за ним крадутся трое или четверо дюжих бандитов, собиравшихся предать его страшным пыткам. Они могли испугаться разве что его безумия, но в подобные минуты он как на грех чувствовал себя настолько здоровым, что казался себе дипломатом, корпящим над своими мемуарами в пригороде Бостона.

– Господа! – выкрикивал он, чувствуя, как чьи-то могучие руки поднимают его с угольной кучи.

Его враги были сильны, словно олимпийские тяжелоатлеты, однако он не видел их ног и не слышал дыхания, что заставляло его усомниться в их реальности. Когда же он пытался оглянуться назад и обратиться к своим мучителям, некая неведомая сила швыряла его так, что он со свистом отлетал к дальней стене и, пробив ее насквозь, попадал в соседние подвалы, а пролетев их, оказывался в толще земли, перемежавшейся с другими бесконечными подвалами, цистернами, туннелями, колодцами и, наконец, могилами, после чего начиналось его путешествие по всем кладбищам мира. Хотя они мелькали перед ним с такой быстротой, что казались сплошным туннелем, он видел каждую из могил в отдельности и обращал внимание на выражение лиц и погребальные одежды тех, кто был похоронен недавно.

Он успевал разглядеть детали, хотя чужие жизни и судьбы мелькали перед его внутренним взором с неимоверной быстротой. Покойники лежали в разных позах. Одни уже обратились в прах, от других остались лишь светящиеся желтоватые скелеты, которых так боятся дети. Некоторые из них сжимали в руках монетки и амулеты, других хоронили с иконами, фотографиями, газетными вырезками, книгами и цветами. Одни были завернуты в погребальные саваны, другие в ковры. Одни лежали в гробах, другие – и таких было куда больше – в земле, одни – в цинковых ящиках, другие – в братских могилах. Цепи, веревки и шейные кандалы перемежались с жемчугами и золотом. Он видел всех: детей, воинов, продолжавших сжимать в руках свои мечи, мирно отошедших ученых и слуг в красных колпаках. Они проходили мимо него бесконечными легионами, бородатые и беззубые, смеющиеся и безумные, улыбающиеся и встревоженные, мудрецы и простаки, он же смотрел на них, не испытывая никаких эмоций, словно был рабочим, занятым выполнением привычной работы.

В один из особенно светлых и погожих октябрьских дней Вирджиния оказалась на углу Пятьдесят седьмой улицы. Она возвращалась с набережной реки, где собиралась взять интервью у известного политического эмигранта, так и не пришедшего на эту встречу, поскольку тот был похищен со своего судна и отправлен прямиком в Вашингтон. Дома ее еще не ждали, и она решила побродить по магазинам Пятой авеню, хотя Эбби, плохо переносившая перепады погоды, в этот день чувствовала себя неважно.