– На вашем языке это называется любовью?
Впрочем, с появлением Беверли он забыл и думать обо всех женщинах. Теперь им безраздельно владела только она.
Как смог бы он объяснить все это Мутфаулу, незримое присутствие которого он ощущал каждую минуту (ему казалось, что он живет внутри какой-то картины, на которой, помимо прочего, был нарисован портрет Мутфаула). Мутфаул смотрел на храм жизни Питера Лейка из стрельчатого окошка. Он готов был простить своему ученику все, но он хотел услышать от него правду. Правда же заключалась в том, что девушка эта могла умереть в любую минуту.
Ее душа вот-вот покинет этот мир, превратившись в еле уловимый лучик или в тончайшую паутинку. О какой же любви может идти речь? Конечно же, она была очень богатой, но богатые, пусть кому-то это и кажется странным, тоже умирают. На сей счет Питер Лейк не имел ни малейших иллюзий. Смерть уравнивает всех, подлинными же сокровищами земной жизни всегда были и будут движение, отвага, смех и любовь. Купить их невозможно. Напротив, они всегда достаются только даром. Питер Лейк считал себя удачливым человеком, но никогда не был богатым, пусть через его руки проходило немало золота, серебра и ценных бумаг (сбыть которые было не так-то просто). Беверли же наследовала гигантское состояние, одна мысль о котором могла изменить человека до неузнаваемости, словно инъекция стимуляторов прямо в вену; речь шла о десятках, если не о сотнях миллионов долларов.
Как бы он смог доказать незримому Мутфаулу, что он движим любовью, а не расчетом? Она обречена и скоро умрет, а он полюбит другую, ту, как говаривал Мутфаул, что лучше устроилась в жизни. Как ему втолковать, что наконец он обрел свою любимую и желанную. Желанную и любимую нераздельно.
Он взял ее на руки и отнес от рояля в спальню, минуя и гостиную, и отцовский кабинет. Там он положил ее на хлопковые простыни, такие же свежие и прохладные, как шелк, и смотрел изумленно, как медленно она освобождается от полотенца, откидываясь на подушки, будто перед медицинским осмотром. Она тяжело дышала, лихорадочно тяжело, и смотрела прямо перед собой. Потом она заставила себя взглянуть на него и увидела, как он испуган. Она глубоко вздохнула, облизала губы, выдохнула и сказала стоящему у ее кровати незнакомцу:
– Я никогда этим не занималась.
– Чем? – спросил Питер Лейк.
– Любовью.
– Вы с ума сошли. У вас лихорадка, – сказал Питер Лейк.
– Иди к черту! – сказала она.
– Конечно, вы красавица, вы не подумайте. Просто я…
– Что ты?
– Ну, просто я ввалился в дом. Думал спереть чего. – Он покачал головой.
– Если мы не полюбим друг друга, – сказала она, – меня уже никто не полюбит. Мне восемнадцать лет, и меня еще никто не целовал в губы. У меня и знакомых нет. Зато я могу еще прожить целый год. – Она закрыла глаза. – Если верить доктору из Балтимора – полтора года. Врач из Бостона говорил, что я проживу месяцев шесть. С тех пор прошло восемь, и, значит, я уже два месяца как на том свете. Так что, – шепнула она, – ты можешь делать со мной все, что хочешь.
Питер Лейк, ощутив в то же мгновение прилив сил, задумался.
– Что ж, этим я и займусь, – сказал он, присаживаясь на краешек кровати.
Он осторожно обнял ее и принялся покачивать, целуя в лоб, в волосы. Сначала она вся сжалась, словно в предчувствии падения с неимоверной высоты. У нее даже сердце остановилось, до того она растерялась. Он целовал ее виски, щеки, поглаживал по спине, как котенка. Она закрыла глаза и заплакала. Слезы текли из под век, катились по лицу, и от этого ей становилось легче.
Беверли Пенн всю свою короткую жизнь отважно боролась с непреодолимыми препятствиями и даже не подозревала, что в мире найдется человек ей под стать. Питер Лейк прикасался к ней с той нежностью, с какой она привыкла относиться ко всему, что было ей дорого и что она очень скоро могла потерять навсегда. Укачивая ее, он разговаривал с ней, и она слушала и удивлялась. Он говорил о городе, и город в его словах казался живым бледно-розовым существом, по жилам которого текла настоящая кровь.
Он рассказывал ей о приходе весны на Принс-стрит, об узком газоне, на котором в тени деревьев беззвучно распускаются цветы. Он рассказывал о прохожих, о разноцветных вывесках, уличных фонарях, о нескончаемом движении городской жизни.
– На улице все живет, – говорил он. – Дома такие румяные, и они дышат, я сам видел.
Он говорил не один час, удивляясь вместе с ней своему рассказу. Без умолку, без остановки. Она откинулась на подушки, обласканная его взглядом, спокойно улыбаясь. Он говорил о холмах, о садах, так нежно, так уверенно, не говорил, а пел, и задолго до того, как он кончил свой сказ, она поняла, что влюбилась в него бесповоротно.
Ее жар утих, и, когда он замолчал и от наступившей тишины легко зазвенело в ушах, он склонился и коснулся таким желанным поцелуем ее прохладной груди. Прохладной, потому что если она в мельчайших подробностях могла представить сцепления обстоятельств, из-за которых они оказались вместе, то ничего из того, что сейчас с ними произойдет, она вообразить не могла. Тысячу лет ждали они этой встречи и, кто знает, может быть, тысячу лет будут ждать следующей. И, обнявшись, лицом к лицу, рука в руке они поднялись над облачной круговертью.
Мутфаул ведь не поверит, что, когда к ней вернулась лихорадка и речь стала путаться, она попросила Питера Лейка взять ее в жены, а он был на все готов и только боялся, что она передумает. Долго ей не жить, и потом, столько денег! Он заплакал. Она спала и не заметила его слез. Наутро, когда он уходил, она вышла проводить его на крыльцо и стояла совершенно опустошенная, отдав ему все силы, вложив в него за ночь, проведенную на бескрайних белых простынях, всю свою душу, без остатка. Он это чувствовал, но, уходя, думал по привычке о токарных станках, измерительных приборах в медных корпусах с циферблатами под стеклом.
Он полюбил ее вопреки тому, что она была дочерью Айзека Пенна. С такой мыслью ему было легче смириться. Мутфаул мог бы обрадоваться такому повороту дела, и чувство вины постепенно оставило Питера Лейка.
А потом он увидел необычное белое облако, скользящее над городом в золотых закатных лучах. Оно меняло очертания. Вдруг он понял, что это были сотни голубей, кружащихся в непрестанном полете в просвете между темнеющим небом и слепящей зеркальной линией горизонта. Издали они казались песком на ветру, косо летящим снегом, а в какой-то момент голубиную стаю можно было принять за столб дыма, взметнувшийся над городом.
Питер Лейк решил, что городу грозит опасность. Каждому входящему в город сквозь волшебные врата следовало запастись чистыми помыслами, мечтой и отвагой. Отвага им пригодится, потому что город в опасности. Пока же он мог надеяться на чутье строителей, уверенно воплощавших свой план над закованными в лед водами залива.
Он начал думать о ней, силясь вспомнить цвет ее глаз. Он лежал, вспоминая, и тут его буквально подбросило, будто в спину ударили молнии и он вылетел в синее небо и видел только синеву, яркую, слепящую до рези, бесконечную синеву. Синеву, синеву. Ну да, у нее синие глаза.
Озеро Кохирайс
Каждую зиму озеро Кохирайс переходило на осадное положение. Ни одно из хитроумных изрыгающих огонь или дробящих камень военных орудий эпохи Ренессанса не могло устоять перед мощным натиском нью-йоркской зимы, неумолимым, как вращение гребного колеса одного из тех белых пароходов, которые ходили по озеру в давно забытую летнюю пору. Эскадрильи арктических облаков, идущие на бреющем полете с севера, подвергали земли штата ковровым снежным бомбардировкам, и доведенные до цвета слоновой кости поля отбеливались в ледяном известковом растворе с сентября по май. Затерянный посреди этой холодной пустыни городок Кохирайс казался по сравнению с необъятным озером, граничившим, как поговаривали некоторые местные жители, с Китаем, не больше спичечного коробка.